24 июня, четверг. Утром часов в 11 пришел ко мне председатель нашего домового комитета Максимов. Заявил, что у нас в квартире засаду сняли, заперли черный ход изнутри, а сами ушли через
парадный; квартиру запечатали, а ключ передали Максимову. После Максимова пришла Анна Юльевна, ее освободили вчера вечером; не знаю, было ли это последствием моего разговора с Озолиным. Я было встретил ее совершенно дружески, сочувствуя перенесенным ею страданиям человека, забранного по ошибке за чужие грехи; но через пять минут я уже не мог разговаривать с нею. Это человек, до такой степени поглощенный своим «я», всезнанием и пониманием, что с ней обыкновенным людям разговаривать нельзя. Как при жизни Александра Александровича Кадьяна к ней все относились почтительно и переносили все только ради уважении и любви к нему, так и теперь. Я думаю, что сидеть с ней в одиночке более чем трудно. Отношения мои совершенно те же, что и покойной мамы. Она сообщила, что сначала ее и Надю держали на Гороховой; что Надю при обыске раздевали до рубашки, так что не щадили ее женской стыдливости, обыскивали грубо мужчины; что потом на следователя из Москвы Попова она заявила жалобу, хотя, по словам Анны Юльевны, боялась, чтобы этим не повредить Володе. Потом Анна Юльевна рассказывала, что во время обыска один из красноармейцев хотел стащить какие-то вещи; что комиссар усмотрел это и не только обругал, но жестоко избил его (красноармеец был лет 20); что на него это страшно подействовало; что потом, когда они приехали на Гороховую, то этот красноармеец на лестнице застрелил комиссара и застрелился сам (на лестнице); она говорила, что потом, когда их водили на допрос, то они ходили по луже крови. Как я ни верю в грубость и жестокосердость особенно комиссаров — латышей, но думаю, что некоторая раскраска события была. Она же сообщила, что будто бы Володю допрашивали 15 часов подряд, как когда-то Каракозова. Эти слухи на ее ответственности. Получаемые от Володи с провизией записочки имеют другой, бодрящий тон: конечно, он, может быть, скрывает.